Поездка к Любови Майковой. Воспоминания Николая Грибова. Опубликовано в журнале «Москва», сентябрь 2006 года.

Наивный (фр. naпve) – простодушный, неопытный,
бесхитростный, неискушенный, доверчивый…
Анри Руссо, Луи Вивен, Камилл Бомбуа, Иван Генералич, бабушка Мозес, Нико Пиросманашвили… В каждой стране таких художников называют по-разному: любители, воскресные, дилетанты, примитивисты, наивные, самоучки, художники Святого Сердца, инситные (лат. insitus – естественный, искренний) и так далее. В России словосочетание «наивное искусство» и термин «примитивизм» чаще означают то же самое, что не совсем справедливо. Примитив (лат. primitivus – первый, самый ранний) – стиль, обозначающий визуальные представления мистических верований и культурных влияний людей древних цивилизаций. Для него характерны упрощенные, легкоузнаваемые и рассчитанные на зрителей приемы изображения подручными средствами.
Наивное искусство – самостоятельный стиль. Он окончательно сформировался в начале ХХ века. К примитиву отношения не имеет и не может иметь. Наивный стиль в принципе не предполагает использования какого-либо художественного опыта. Как и любое искусство, не имеет четких разделительных границ. Отметим лишь некоторые особенности: искренность передаваемых чувств, яркий колорит, неподражаемость и стилистическая независимость, буквальное описание сцен и предметов, повествовательность изображения, преувеличенное внимание к второстепенным деталям, схематичный и плоскостной рисунок, чистые краски, отсутствие светотеней и тому подобное.
В отличие от народного искусства, развивающегося на коллективных, поданных через поколения истоках, или «ученого», несущего традиции творческих школ и союзов, наив основан исключительно на индивидуальных началах. Личность художника, его оригинальность и одаренность приобретают при этом определяющее значение. Как правило, это люди с непосредственным природным мышлением, не осознающие своего места в искусстве. Их совершенно не волнуют проблемы пространства, композиции, глубинного смысла мироустройства и т.д. Важнее – донести идею, замысел, изобразить то, что знают о предмете или событии. В их безмятежном мире нет сомнений и рефлексии. Наивное искусство – для себя. Чтобы быть «хорошим», наивному художнику не надо нравиться другим людям или угождать вкусам потребителей. Он не ставит перед собой как художественных, так и «внехудожественных» задач. В том числе – коммерческого успеха. Творчество – нечто похожее на детскую забаву с игрушками, игру формой и цветом, где процесс вызывает большее восхищение, чем результат. Дальнейшая судьба собственных картин ему неинтересна. Нередко, обруганный и осмеянный родными, он продолжает работать, догадываясь, что творения ждет «классическая» участь после его смерти – помойка. Воспоминания, мечты зачастую выступают для наивов содержанием сюжетов, и, освободившись от работ, в зрелом возрасте, они излагают честно, искренне и свежо. Эти картины подобны старой волшебной сказке. Нам нужно сохранять их и любоваться ими.
Удивительна судьба художницы-крестьянки Любови Михайловны Майковой (1899-1998). Баба Люба, как ласково называют ее, начала рисовать в возрасте 80 лет. Карандашом, позже гуашью. В 86 лет освоила живопись маслом. Известность пришла к ней в 1986-1987 годах, после нескольких выставок в Москве. В январе 2004 года в ЦВЗ «Манеж» состоялась ее первая в Санкт-Петербурге персональная экспозиция.
Впервые встретиться с художницей мне удалось более пятнадцати лет назад…
* * *
Добраться автотранспортом до деревни Селище Калининской (Тверской) области, где жила художница, от старинного города Кимры в те времена можно было только засушливым летом или морозной зимой. Стекавшие по отлогому берегу в Волгу ручьи, речушки, ключи в другое время делали проезд невозможным. «Где Волга, там болотишко», – поговаривали местные жители.
На поездку мы решились в ноябре 1989 года. Уже стояли холода и, когда к вечеру одного из дней мороз ощутимо усилился, не стали ждать. Из Кимр, где собрались заранее, выехали втроем: И.Кузнецов, коллекционер из Москвы, кимрский священник о. Алексий и я, из Ленинграда. На двух «Жигулях». На случай буксировки. Проселочная дорога по «болотишку» представляла собой два высоких, промерзлых гребня грязи, вместо колеи – ямы. Продирались по ней верст двадцать, но доехать до места не довелось. У Колкуновского моста, от которого до цели оставалось недалеко, окаменевшая почва совершенно вздыбилась, и мы смирились с бездорожьем. Оставив автомобили в поле, через пашню, овраг и луг пешком направились к деревне. Заходить туда не было необходимости. Околицей вышли прямо к домику художницы.
Обшитый с фасада тесом, кусками фанеры, выкрашенный светло-коричневым, под высоким и звездным небом, он походил на затерявшуюся мазанку. Небольшой, на два оконца. Опоры нет, зыбкие стены будто из земли выросли. Без крылечка. Мелкий снег еще днем налетел – крыша белая. Сбоку – шаткие пристройки. Да и сам домик стоял не вдоль единственной улицы, а как-то сбоку, на задворках. Одинокий, словно шагнул к лесочку и в нерешительности остановился: отрываться ли дальше от людей?
Участок под огород вокруг него неумело огражден досками, вперемежку с жердями, местами густо покрыт сухими зарослями крапивы и лопухов. Кое-где обработан. Но более необходимой, чем грядки, здесь была лужайка, занимавшая большую и лучшую его часть.
Дорога измотала и задержала нас. По сельским меркам было уже поздно, около двадцати часов. Деревенские спали. Не светились окна и в домишке бабы Любы. Дабы не пугать ее, о.Алексий оставил нас поодаль. Расстегнув куртку, чтобы стали видны ряса и наперсное распятие, зашел с другой стороны, где находилась глухая стена с низкой дверью. Принялся громко стучать по ней палкой, затем обратно, к окошку. Прислушался… Вновь колотил. И так несколько раз.
Время шло. Становилось заметно холоднее. Надежда, что одинокая старушка отзовется, таяла, но вдруг в доме послышались шум, шаги. Батюшка метнулся к окну, там еле проступила тень. Громко называл себя, демонстрировал бороду и тряс крестом. Баба Люба поначалу молча, не включая свет, вглядывалась в ночного посетителя.
Настороженно, из-за занавесок, понемногу все более и смелее выдаваясь. Затем заставила о.Алексия креститься и, для пущей бдительности, читать молитвы. И «Отче наш», и «Богородице» и «Символ веры» слушала с пристрастием, каждую до конца. Похоже, теперь признала священника, уже бывавшего у нее, но впускать в дом не торопилась. Выспросила, глазастая, кто это «втемне» у поленницы возле сарайчика стоит. «Один из Москвы? А другой? Из Ленинграда? Вижу… одеты легко».
После новых дружных уговоров и заверений в чистых помыслах баба Люба сдалась, и все поспешили к двери.
Открыла, запричитала: «Что за посольство? Отчего же, ангелы мои, на ночь и стужу глядя, приперлись? Не плутовать ли приехали?»
Напускное ворчание скоро сменилось милостью. По ступенькам и коридорчиками провела нас в свои «пенаты».
Возможно, так должно быть, если ожидания необычного оправдываются. Из тьмы и холода мы словно вошли в белый храм, парящий в облаках и наполненный уютом. Как-то неожиданно в избе оказалось натоплено и светло. Печь еще теплилась, а под низким потолком светила мощная электрическая лампочка. Картины приковали взгляд. Их было много. Во всех помещениях, на бревенчатых и потемневших стенах, они сияли мягко, будто красочные самоцветы: желтые, голубые, фиолетовые, серые, зеленые… Написаны с особым, ярким и теплым, колоритом. Даже с невероятной живописной раскованностью! Рам не было. Баба Люба расчетливо протыкала шилом записанный масляными красками плотный картон – оргалит, привязывала скрученную из ткани «вязочку» – можно повесить. Некоторые выставила на полу, устланном цветастыми половиками.
Чуть пообвыкнув, огляделись. Жилое пространство разделено печью и шкафом, вместо загородок, на три помещения. Проемы между ними плотно задернуты желтыми с рисунком занавесями. Получились горница, комнатка и кухня-чулан.
Посередине маленькой и тесной горницы стоял накрытый клеенчатой скатертью обеденный стол. Рядом скамья и стул. Справа, под темным пологом, аккуратно застеленная кровать с тремя подушками. Видимо, спать еще не ложилась. Впрочем, это не удивило. Мы наслышаны: баба Люба легко могла неделями обходиться без сна. Слева, вплотную к окну, примыкал «мольберт». Сама недавно сколотила. В виде суженного кверху ящика из фанеры, с подставкой для картин, внутри которого хранила кисти и краски. В переднем углу – божница. Иконы Богородицы и Николы-угодника, доставшиеся от строгой матушки, украшены веточками вербы, давно засохшими, и холщовым «плотенчиком» с вышивкой. На стене против входа, на видном месте, развесила фотографии в рамах, портрет С.Есенина, дипломы.
Щели между бревнами во многих местах заткнуты разноцветными тряпками. Как позже выразилась сама художница – «любочкиными трусочками».
Крашеный шкаф отделял комнатушку. Она слишком мала, чтобы мы могли, даже по одному, туда войти. В ней отгорожена кровать, висели картины.
За свежезамазанной печью, в глухом закутке, выделен чуланчик. Здесь с трудом умещались узкий стол с ящиками, рукомойник, кухонная полка. На столе посуда, круглый расписной поднос, электроплитка. Тут же старый ламповый радиоприемник, заботливо укрытый салфеткой.
Везде прибрано, чисто и намыто. Слегка доносился запах масляных красок и засушенных трав, которые пучками были воткнуты всюду.
Хозяйку не успели разглядеть. Усадив «посольство» к образам, она тотчас вышла в сени «сменить наряд». Гости незваные, но в радость.
Вернулась в другой одежде. Празднично-выходной. На ней было новое темно-синее платье из толстой шерстяной ткани, скорее похожее на рабочий халат. На голове – бордовый платок с узором из больших, вышитых золотинкой цветов. Валенки на ногах неровно, но зачинены… «подходящими тряпицами».
Подвижная, веселая, словоохотливая, она никак не выглядела на 90-летнюю старуху. На лице светлая, чистая кожа. Морщинки едва тронули уголки тонких губ. Глаза – синие искорки. Живые, с лукавинкой, внимательные. Слегка слезились, выдавая годы. Нос прямой, правильный. При маленьком росточке держалась с достоинством, явно сознавая свою значимость и важность момента. Спину держала прямо, голову – гордо.
Окончательно успокоившись, немного наигранно пококетничав насчет своих годков и слабеющего здоровья, бросилась на кухню готовить чай. На столе появилась вазочка с конфетами, печеньем и белым хлебом. Позднее, добившись нашего согласия, поджарила яичницу, принесла водочку и собственноручно засоленных грибов и огурцов. «Теперь вот мои огурцы!» – показала на картины. За стол не села. Пояснила: стесняется мужчин, да и питание у нее свое, особенное.
Хлебосольная суета сопровождалась неумолкаемым рассказом о долгой, «нещястной и безобразной» Любиной жизни. Кое-что из повествования удалось отрывочно записать, что-то запомнилось. Попробуем привести это ниже. И заглянем в личный архив художницы, случайно спасенный от огня после ее смерти. Он состоит из переписки, статей, стихов, песен, частушек, откровений русской крестьянки и позволит нам сделать небольшие лирические отступления.
Явилась Любонька на свет Божий 5 марта 1899 года. В деревне Брюханово, около Ржева. Всего в семье девять детей народилось: шестеро сестер и три брата. Она младшенькая, папина любимица. Глава семейства, Орлов Михаил Григорьевич, из крестьян, плотничал у помещиков Унковских. Часто брал ее в барскую усадьбу. Помнит, красивые залы там. Песни петь любили барышни. В альбомы стихи писали да разрисовывали их.
Еще помнит, отец сторожем при церкви на погосте Благовещенье служил. А непоседа Люба тут как тут! Подглядывала за дюжим дядькой-богомазом. Как осторожно он, «не дыша», на самый кончик кисточки краску, точно бисеринку, берет. Голубенькую, когда облачко рисует, красненькую – одежды святых. Радовалась, не отгонял ее «маляр». Как он, воздух внутри себя, затаив, держала. Боженьке молилась.
Подросла, окончила один класс начальной церковно-приходской школы. «Однаклашка Любашка!» – рассмеялась баба Люба.
C восьми лет взялась работать. Пряла, ткала, шила, землю пахала. Особо шить любила. Платьица, рубашечки, костюмы. Одевала старших сестер и братьев.
«Молоденькой девушкой» пела в церковном хоре. Голосом «1-й дисконт». Псалтирь до сих пор наизусть знает. Полтораста псалмов! «Певчия царя еще в риволюцию» Люба была. «При императоре Николае Александровиче, – вспоминала она, – бараночки ели за пятачок».
Замуж нашу Любовь Орлову выдали в 26 лет. За Анатолия Майкова. В 1933 году родила сына. Имя по отцу дали – Толя. В том же году муж погиб. Убили его. Вдовела больше пяти лет. Второй муж, Николай Лебедев, был моложе ее на одиннадцать лет. Крепко полюбили они друг друга. Очень крепко. Вспоминается он ей часто:
«…поживали мы тогда да кисель деревянными ложками хлебали в деревне Гульцево. Сыночка Бог дал нам – Коленьку. Недолгим счастье вышло. Грянула война. Мужа взяли на фронт в 1941 году. Попрощаться вот с ним не смогла. Однажды с бабами окопы «по наряду» копали в другом месте, на Ржевском большаке. Немцы с самолета выбросили им листовки. С припевочками: «Московские дамочки, не копайте ямочки. Не пойдут наши таночки по вашим ямочкам». И верно, их танки не пошли, а наши пошли. Вернулись – нет мужиков. Загалдели бабы: угнали, угнали. В действующую армию отправили. Бежала за колонной мобилизованных тридцать километров. Ночью! Одна! Догнала-таки… Они-то шагом идут, а я бегу. Командир арестовать хотел. Что привязалась? Думал, шпионка… Когда узнал, зачем бегу, отпустил. Но проститься, даже обнять мужа не разрешил. И караульные не пустили…
Не стало милого Колюшки. Пропал без вести в первую военную зиму. Погиб, наверное, на смоленском направлении. Там река есть большая, а моста не было. Не навели переправу. Раненый, упал в студеную водицу, захлебнулся. А потом танки по нем ездили… Не видит он слез моих…
Еще многие красноармейцы так же смерть нашли. Теперь там памятник павшим воинам-христианам поставлен. Люди ходят поклоняются…»
Любовь Михайловна в красках это отразила. Назвала картину «Вдовы у обелиска» (1986). В центре ее – обелиск неизвестному солдату. Доверху в живых цветах. Перед ним, склонив головы, скорбно стоят женщины. Каждая из них уверена, что ее любимый захоронен тут. Позади – храм. Вдовы как бы обращаются к Богу, покорно принимая власть Его после смерти мужа. Мягкий, теплый свет обволакивает весь мир. В небе летят птицы. Это благословение, исходящее через любовь земную от любви Божьей, бесконечной…
Много раз позже мечтала, как провожает Колюшку на ратную службу. Вернее, как должна бы проводить. Картину и об этом хочет нарисовать. Обязательно нарисует! На большом листе! Сохранившуюся его фотографию нитками пришила к своему снимку. Так они рядом. Колюшка и Любушка. Муж и жена…
Обещание между тем не позабыла. Воспоминание-мечту, «сама со слезами», выразила в работе «Колюшка-Любушка. Прощание» (1990). Сюжет, с ее слов, тоже простой. Посередине широкой и полноводной реки бросил якорь большой красивый парусник. Он приплыл за новобранцем и доставит его на войну. На берегу стоят двое влюбленных. Жена, одетая в черное платье, в последний раз обнимает мужа. Она знает: больше никогда не увидит его. Вода выступает здесь как жизнь и смерть. Вспаивает и кормит, примет мужа, а затем сына. Уже тревожно шевелятся и темнеют волны…
А война не останавливалась. Продолжала обижать Любушкину семью. В 1942 году эвакуировалась из-под Ржева. С двумя маленькими детьми и отцом-стариком. Немец там сильно заступил. От пуль, взрывов и разрухи уходили. Пешими на выселку шли. Много дней. «Погодите… – баба Люба, поискав, нашла открытку с репродукцией картины Ф.Васильева «Оттепель». – Вот такими наши дороги были» . Наклонила ее, пригляделась: «Эх, красота! Перерисовать так бы надо. И не только перерисовать, а еще придумать что-то».
В деревне Селище, под Кимрами, где в конце концов приткнулись, худо было. Зажились не сразу. Голодовали. Лихо голодовали. «Смертушка» шла за ними. Прибрала отца. Младшего сына, Коленьку, вскоре тоже. Четвертый годик шел ему. Упал с крутого обрыва в Волгу. Быстрая в этом месте стремнина подхватила маленького мальчика. Силенок выбраться не было. Глыбь утащила…
Искали долго его. Ныряли. По-деревенски крынку в воду пускали. Где утонет, там утопленник. Нашли…
Свой долгий стон на девяностом году жизни стихами выдохнула:
Чтож мой милой Сыночек.
около дуба лежиш.
глазки кария открыты,
разве – с мамой домой не пойдеш
Чтоже тебе моя детка,
дуб дороже мамы родной
Как-же я теперь домой вернуся
Чтоже твоем братишкам
И сестричкам розскажу
Милой мой сыночек.
встань, Мамы тропинку укажи
Чтото я её теперь не вижу
Господь знает – Неостаться бо –
стобой.
Жила крестьянским трудом. От зореньки утренней до зари к ночи спинушку в поле гнула. Еще работала уборщицей, колхозным «письмоносцем одиннадцать лет ходила, в понедельник один день выходной». По окрестным деревням, «на круг», двадцать три километра. Позже в своей лодке греблась, бобылка, по реке. Перевозила людей через Волгу. Уставала до смерти, через силу билась. А вода густая, тяжело плыть… Как годы совсем в землю ушли, нанялась дежурной на телефоне в Селищенском сельском совете.
Жила со старшеньким сыном при школе, в ветхом прирубе. Одно время поселились в пустующей избе у пруда, но ненадолго: место низкое, сырое.
Ей было под восемьдесят, когда в собственный дом вошла. Мужики колхозный сарай разобрали, из бревен сруб поставили. Окнами на лес и солнышко. Прочь от деревни. Достраивала, байдак стелила, клеть да сени мастерила, крышу перекрывала «после плутов» – все сама. Сама и баньку «воздвигла». Ныне печь в «изобушке» заново переложила. На крышу лазала – трубу класть. «Я и пахарь, и печник, и плотничек, и певчия храма, и художник, для всего мира у Господа, – перечислила по пальцам. – Все Любонька, букашка такая, умеет!»
Вот только без муженька тяжело. Никакой заступы. Все шишки на тебя валятся.
Говорила о долюшке бабской и какие сны ей приходят. Про соседей. Колдуньей прозывают. Наверное, за то, как однажды старый замок открыла: «…шпильку вынула из головы, поковыряла, дунула… свись – замок и открылся». А может, за то, что названия и расположение многих звезд на небе знает. Да по ночам к ним летает. Утром, пораньше, пока не забыла, рисует, что на земелюшке-кормилице видела. Все картиночки срисовала свысока…
Чужая она в Селищах. Не вернулась в родимую сторонку после ига вражеского, как другие беженки. Соседки разную неправду судачат… Немецкая гуляшка якобы там была… Ну да Бог с ними! Терпи, Люба, терпи… Крепись, баба, гуще!
Но первой она спички в колеса не вставляет и с людьми скандалить не начинает. Даже если чужие куры в ее огород бродают, разоряют грядки. Сперва скажет раз, другой. Потом, бывает, не сдержать крепкое слово во рту. По матушке, по батюшке пропустит. Попал в вороны – кракай как оны! Надо быть живыми, а они – «мертвые» люди, ходят «сьежа». Никто не работает. Лен не вяжут, не треплют. Картошку не сеют. Сено не воротят, коров нету. Все самогонку гонят. А Люба сроду грамма не пивала! Ни на каких гулянках не гуляла. Кроме где… покойники. Оплакивала их.
«Война погубила миня. Вот почему что я так стродаю. Потому что я Ржевчанка беженка. Пришла из мешка рубашка, почти нагая, дети голодныя. Соседей – не одного. Не годы губят, одиночество замаяло», – грустно прочитала из написанного солдатская вдовушка.
«Хоть кошку заведите», – посочувствовали было мы после молчания.
У встрепенувшейся бабы Любы глаза вмиг лукаво заблестели и ответ наготове: «Была кошка… ну такая хитрющая кошка! Я хитрая, а она еще хитрее. Я только за порог, она скок с печки и на мою подушку. Спать. Я раз притворилась, будто ухожу, а сама щелку в двери оставила и наблюдаю. Она тут же на мою подушку – и разлеглась барыней. Лапкой мордочку умывает, гостей замывает. Я ее раз предупредила, два предупредила, после снесла за речку. Брезгливая я».
В семьдесят лет Любушку ждал иной «проворот» судьбы. Повстречалась с молодым, тридцатипятилетним, «художничком» Володенькой. С другого берега Волги. Поразила его ладными речами и гибким телом – легко тогда «на шпагат» садилась. Оба одинокие, с нерастраченными чувствами. Пришлись по душе друг другу. Стали «как муж и жена» жить. Называл ее Любушкой-голубушкой, она его – Капелькой. Зимой в доме было тепло. Люба пекла вкусную, «как сахарную», картошку. В чугунках, без воды. Ждала его, сидя у оконца. Плакала, когда Володенька не раз проваливался под лед, перебираясь к ней по реке. Хлопотно помогала снимать мокрую, заледеневшую одежду. Вместе пили заваристый чай. Слушали песни по радио. Угадывали исполнителя. Подпевали. Смеялись, ловко рифмуя тексты с крепким словцом. Но не развесистой клюквой, а слегка – матерком. Летом прогуливались по берегу на закате. Сидели на лавочке под сиренью. Любовались, как солнце садилось и начинало им гореть… Жили так лет восемнадцать. Всякое бывало. Ревновала. Не однажды прогоняла. Но не терпела разлук. Давала бутылку водки соседу Алексею Гавриловичу: «Плыви, найди его… пусть приезжает. Любовь – морковь, а не картошка. Не выбросишь из окошка!»
Позднее 94-летняя баба Люба припоминала тепло и с улыбкой о Володеньке, к тому времени известном живописце:
«…Володю хорошо помню. Но рисовать меня он не учил, Господь с вами!
А он-то: я же художник, пойду на ручей, на природу наслаждаться. А сам… к Мане. Соседке. К ней ходил все время…»
Расстались окончательно они в 1987 году. С тех пор не виделись. Лишь посылали друг другу с оказией приветы и посылки с продуктами. Волжская красота соединила талантливых людей надолго. В 1999 году в Санкт-Петербурге состоялась совместная юбилейная выставка. 100 лет от рождения Любушке-голубушке, 65 – Володеньке Капельке.
По Капельке всех художников баба Люба называла бездельниками и дармоедами. Это не жуки «колорацкие», их не выведешь! Сын Анатолий – сеет, пашет. Вот человек! Не чета этим «бездельникам». Они даже на след его не достойны ступать. Вседержитель, поди, услышал. Возложил испытание и направил ее по стопам «дармоедов».
Незаметно для себя к восьмидесяти годам стала рисовать! Карандашиком на чайных обертках. Капельку, затем домики… Через три года взялась за кисточку. Приглядывала нянькой за соседской маленькой девочкой, а у той гуашь была. Вдвоем изрисовали. Годы спустя освоила живопись маслом. Это московский художник и коллекционер Владимир Мороз рисованные бумажки увидел, привез холсты, краски.
Так все и началось. Грохнул гром, скисло молоко! Дал Господь миру мир и художницу. Столько жила, трудилась – никто ее не знал! Глаза в землю смотрели. Умереть хотела, да раздумала. Восклонилась.
Видите, что делается! В Москве картины выставляли! Люди хорошие приходили смотреть. «Глядите фотографию, знаете здесь кого? Тут записано… Елена Обрасцова. Именитая певица! Рядом с ней – Альгись Журайтесь, дирижер. Чудеса! Я тут же, как тое Макарушка, с ними. Вдвое меньше. Меня-то Господь росточком убил». По центральному каналу телевизора Любоньку Майкову показывали. В «ольбомах» пропечатали. «Лариуата» заслужила. Девять дипломов и «почотных» грамот имеет. В Париже, на Всемирном фестивале, картиночки призами отмечали. Не перечесть, чем Иисусе Любушку наградил. На весь мир Господний прославил!
Гости зачастили. Посольства принимала, своими трудами одаривала. Киношники с «зенитками» понаехали. Наши и даже «загроничники». Чудные! Заставляли ходить туда-сюда. И так пройдись, и эдак повернись. Одежу разную надевать. Умаяли деревенщину… Но ее не волнует, что увидит себя в кино, что нет. Бог с ними, все равно. Лишь бы люди видели!
На вопрос, почему поздно по годам писать картины стала, ответствовала: «Раньше некогда было. Как время освободилось от трудов, не стало сил грядки копать и дрова возить на саночках, захотела воспариться, жизнь украсить. А когда рисуешь – мысль занята, вроде нужды и горя нет».
Кто же научил? «Никто меня не учил! Разве можно этому научиться? – изумилась она. – Рисовать никогда не учат. Это Бог дал или нет! Рисуешь-то своей душой, а не чужой». И с недоумением посмотрела на нас. Мы не могли не согласиться с подобной житейской мудростью. Кстати, удивительным образом близкой к воззрениям Л.Толстого. Его пониманию искусств и вредности обучения им. Признали – Капелька только подтолкнул ее к рисованию. Говорить о них как об учителе и ученице нет ни малейших оснований. Слишком разные они по манере и технике письма. Если не считать учебой подсказки: «Зачем ты, Любушка, водичкой красочку разбавляешь? Уж лучше… маслицем лампадным».
«Таких, как я, художников только двое. Я и Пиросмани, – продолжала баба Люба, – но я лучше! Впрочем, какая художница? Скажете тоже… Не художница, придумщица я. Все из головы понапридумываю!»
Говорила – словно выговаривалась. Много накопилось. Речь свою часто разбавляла шутками, пословицами и прибаутками. Зарумянилась, помолодела. Неосторожные обращения «баба Люба» поправляла: зовите меня «тетей Любой». Нацепив на нос очки в круглой оправе, принялась декламировать собственные «сочинения». Стихи, записанные в альбом для рисования и на отдельных листах:
Боже-Боже какой нынче свет.
Кого не полюбиш
Нивком правды нет
Целуют Милуют,
И вглазки гледят
Потом изменяют и знать не хотят.
* * *
до восмидесятцвосмогогода мимо Любушкиной
Изобочки. Каждый день несколько раз
Сомолет Летает, а Любушка старушка –
дровца уклодет. Летит летит над Любушкой
увидел? а Любушка издалека старой
рученькой
усталой, ласково помашет. а с Сомолета
Ангел Божий тоже узорил.
принаклонит –
Сомолет Лампочкой посветит.
А тетя Люба
вослезах приноклониться ему
ответит потом
Машет. По вернется иногда и
опять наклоны
А Любушка машет якобо к сибя
приглашает
рученьками машет. а Сомолет сьее
молитвой
дальше продолжает. Это чудо есть святое
иду за грибами. вижу и миня видет кругом
облетает прикочнеться восторонку
лампочка мигнула
я смолитвою вослезах плохо
и тропинку вижу
будет-будет, тибя скорбящий
спутник Ангели Навеки
и Никола Чудотворче.
Сочинения Майкова Любовь Михайловна И стенная правда
* * *
Вот жизнь моя какая
Она меня не понимает
Я в тоске и печали
Точно ветры буйное кочали
Я одна-одна кругом одна
Мне кажется Свет омраченный
значит он мне собрат
Но я в радости-бо попрощалась
С этой родней.
* * *
Скоро Любушка умрет.
А друзей у нее много,
Ради Бога Вас прошу
Не губите цветы не рвите
Не клодите на мою могилу
Господь снами что их много
Милое друзья прошу Вас ради – Бога.
* * *
Не горюй моя милая детка. Не горюй не печалься одна
Поверь пройдет твое горе. Как после шквала волна
Одной горе нести не возможно. Ты погибнеш как по утру роса.
А ты выйди утром раньним. Возеленой волесок, повстречаешь первою березку
Поздоровойся и сять. Я пришла к тебе родная принесла свою печаль – Взгляни на ее
зеленыя веточки. Точно венчальной венец наглаве
Березонька встала подвенец, и твоей печали будет конец
Не тои свое тайны, откройся вовсем. Некому она не розскажет.
Не кому не подарит. А твоему сердцу подскажит.
Как дальши жизнь продлить.
Миру – Мир, А Господу Слава. Сочиняла Майкова Любовь Михайловна
Про лес вспомнила. Часто летом ходит по грибы-ягоды. В «Любин» бор. Бывало, в день по два раза. За вышку, а до нее – десять километров. Но не тяжело шагать «малышке-крупиночке» с двумя огромными корзинами, полными грибов. С каждым деревом поздоровается, поклонится. Сядет под березку, погорюет, поплачет. Послушает соловушку. Любимую поляночку Есенинской назвала. По ней речка Синеглазка протекает. У Любушки-голубушки стих и на это имеется:
На Есененской поляночке
У крутого бережка
Протекала речка синиглазка.
Кудри белые волной
А у речки три березки
Под росли одна к одной,
вот три сестрички,
у речки синиглазки
А туда тропиночка узка
про беруся нагляжуся
у Березки сяду я
Ах ты многоценный
Сережи Есенин, хорошобо было ой
Если бо можно было, чтобо на речки синиглазки
встретится с тобой.
«Я не поэт, а – храбрый воен, залез в ольбом и тем доволен», – слова за словом сами слагаются, с языка слетают. «Вот еще есть», – показав на портрет Сереженьки Есенина, «поглянувшегося» человека и молчаливого собеседника:
Лес ты мой лесочек
Лес ты мой Лесенин.
Посмотрелобо я
Коков был Есенин
«У кого душа без глаз, тот всю жизнь проживет и ни разу голову к небу не запрокинет», – заключила она и отложила в сторону заветный альбом.
Прочитала попавшийся под руку важный и нужный документ: автобиографию, которую озаглавила «Характеристека». Зачем написала? Понадобится. Подписи соседей вот долго пришлось собирать.
Иногда, не забыв пожаловаться на по-прежнему слабеющее здоровье, пускалась петь и приплясывать. Пела правильно, проникновенно, заразительно. Где надо – «сопрантом». Предварительно пробуя и настраивая голос. Песен помнила много, исполняла по одному куплету. Звучали народные напевы, давно забытые романсы. Откуда знала их? Как помнила, Бог весть…
Незаметными оказались часы, проведенные в гостях у «придумщицы». Напрочь исчезла внушительная разница в возрасте. Какие престарелые годы, немощь! Душевное здоровье, ясность суждений, юность духа Любови Майковой восхитили. Мы словно припали к источнику первозданности, красочному празднику души.
Только к полуночи стали собираться. Заказала, коли снова навестим, привезти для нее «особенной» еды. Чтоб не позабыли, записочку сунула: «два ботона белого хлеба, самых лутших конфет щеколадных и молочную смесь для самых маленьких «Малютка». Как выяснилось, ничего другого в пищу она не принимала.
Получив утвердительный ответ на нашу просьбу, можно ли что-нибудь купить из ее замечательных картин, отобрали четыре работы. Без очередной рифмы от верткого языка и тут не обошлось: «Подариш уехал в Париж – остался Купиш». Заплатили твердо запрошенные триста «рублев» за каждую. Деньги служили единственным доказательством перед соседями, что она «все-таки художница, а не якобо помешалася».
Напоследок всплакнула, перекрестила, до изгороди сопроводила. «Болотишко – не болото. Лишь бы с головой не засосало…» – услышали мы вслед от насмешницы из темноты.
P.S. Умерла Любонька 23 марта 1998 года. В Доме-интернате для престарелых и инвалидов г.Кимры, ставшем ей последним пристанищем.
С мечтой: «Новым коленкором покройте после савона миня. красивый плоточек с цветами на подушку в гробу, и венок ненадо красиво будет… а другой плоточек повяжите с кружевами…» Только денег, что на смерть копила, давно не было – «плуты горбачевские и ельцовские постарались». Завернули знаменитую художницу в постиранную белую простыню. Повезли на кладбище закапывать.
Местные власти наспех сколоченный гробик вдогонку отправили. Похоронили рядом с младшим сыном. Спи, Любушка… Незабудку голубую Ангел с неба уронил.
Об авторе
Николай Николаевич Грибов родился в 1952 году в Калининской области. В 1981 году окончил исторический факультет Калининского государственного университета. Живет и работает в Санкт-Петербурге. Коллекционирует современную живопись.
ngribov@gmail.com
03.01.2010
